Мода и стиль. Красота и здоровье. Дом. Он и ты

Нюта федермессер стала руководителем центра паллиативной медицины департамента здравоохранения.

    Среди множества вопросов о работе фонда и хосписа очень часто звучит вопрос о том, как попасть в хоспис. В вопросе каким-то странным образом сразу звучит следующее, ясно, что попасть сложно, ясно, что очередь, ясно, что придется кому-то и сколько-то дать. Скажите кому и сколько. Я всегда одинаково отвечаю, увы, попасть несложно, достаточно лишь иметь рак в четвертой стадии. Оказывается я далеко не всегда права.

    В хоспис попасть несложно, если

    1. Вы знаете, что хоспис существует

    2. Ваш районный терапевт и районный онколог знают, что хоспис существует и какой вид помощи оказывает

    3. Речь идет о Первом Московском хосписе.

    Дело в том, что направление в хоспис дает районный онколог. Онколог направляет в хоспис своего округа. Хосписов в Москве 8, округов сегодня 11. То есть сотни пациентов, проживающих в Западном и Восточном округах и на вновь присоединенных территориях вообще не имеют хосписа в округе. По закону, эти пациенты имеют право выбрать любой из имеющихся в Москве хосписов и при наличии мест и по согласованию с главным врачом именно туда и поступают. Только помнят ли об этом районные онкологи и знают ли об этом своем праве пациенты?

    В понедельник на большой еженедельной конференции в ПМХ обычно разбираются все случаи смерти за прошедшую неделю. И вот вчера на такой конференции врачи доложили о пациентке из Западного округа Москвы, которая скончалась в хосписе в субботу, проведя там меньше суток. Дежурный врач закончил свой доклад словами о том, что это типичный результат позднего обращения за помощью.

    Причина такого позднего обращения кроется именно в том, что районный онколог и врач-терапевт из 195 поликлиники не рассказали родственникам о возможности госпитализировать свою 83-летнюю маму в хоспис, где ей, да и всей семье, помоглы бы в последние, такие трудные недели. Дочь узнала о хосписе от знакомых, сама принялась просить направление, в поликлинике не знали, какие нужны документы, процесс оформления всех бумаг занял неделю. Женщине становилось дома все хуже и когда, наконец, документы были готовы и из хосписа приехала перевозка, она была уже в коме и умерла в хосписе через несколько часов. Никакой реальной помощи мы оказать не успели. Более того, увидев условия и отношение персонала, дочка стала переживать, что не организовала госпитализацию раньше, что могла бы маме помочь, но увы... То есть мы даже ухудшили ее психологическое состояние дополнительным грузом вины.

    А ведь могло быть иначе. Если бы система оказания помощи работала, если бы врачи в поликлиниках имели возможность, время, знания, силы на то, чтобы думать о своих пациентах. Если бы амбиции у врачей шли после желания помочь. Если бы хосписов было достаточно и если бы темы умирания и хосписной помощи не были бы табуированы в нашем больном обществе.

    Зато когда пару недель назад в нашем хосписе умер один известный артист, в прессе появилась его фотография, уже мертвого, бледного, изможденного болезнью, и журналисты не постеснялись написать, что его друзья сумели госпитализировать его в хоспис за деньги. Врать и фотографировать мертвых можно, раскупят тираж быстрее.

    А когда я два года назад попыталась договориться о том, чтобы у кабинетов всех московских онкологов появились изготовленные фондом плакаты о хосписах с их адресами и описанием помощи, которую там можно получить совершенно бесплатно, мне отказали, объяснив причину отказа так: зачем расстраивать информацией о возможной смерти от рака в хосписе тех, кто пришел к онкологу с надеждой на выздоровление. Это негуманно. Конечно, гораздо гуманнее, когда человек умирает вообще не получив помощи. Зато незаметно для других.

    А когда Первый Московский хоспис решил собрать у себя всех районных онкологов на специальную встречу, чтобы еще раз поговорить о сотрудничестве и о своевременной передаче пациентов, на встречу пришли только 4 человека, из заявленных дирекцией центрального округа 32. И эти 4 и так с нами прекрасно сотрудничают, а у остальных была пятница, один из первых теплых викендов. Зачем ехать в какой- то хоспис на какую- то встречу.

    Имеет ли смысл еще говорить о том, что женщина, которая не была вовремя госпитализирована в хоспис, в годы войны была малолетней узницей концлагеря, прожила долгую и трудную жизнь в не самой человеколюбивой стране, родила и вырастила дочь, и ей еще не повезло под конец заболеть раком, а еще не повезло жить в Западном округе, где врачи не знают о хосписе и где ее под конец жизни ждал еще один концлагерь - спровоцированный системой, а точнее отсутствием системы помощи онкологическим больным.

Выступление Нюты Федермессер в формате TED-Talks на TEDxSadovoeRing - 18 минут абсолютной тишины в зале и честные размышления о том, как каждому из нас подготовиться к последним дням жизни.
Чтобы был не страх, а жизнь - на всю оставшуюся жизнь.

Страшно, да? Кошмар в хосписе работать. Все умирают, процесс умирания. Все журналисты приходят и первым делом спрашивают: а вы не могли бы нам, пожалуйста, рассказать, о чем люди думают перед смертью? Все боятся.

В хосписе проходил концерт, небольшой камерный концерт, когда в холл вывозят пациентов, и кто-то из музыкантов играет для них. Это не обязательно должны быть какие-то великие музыканты, лишь бы музыка была узнаваема, лишь бы было приятно лежать и слушать. Потому что, конечно, большинство знает – скорее всего это последняя музыка и последний концерт. На одном из таких концертов была семейная пара – уходил муж, очень преданная жена стояла рядом, держала его за руку. Такая, знаете, нежная, очень ухоженная женщина, тоненькая, в розовой блузке, просвечивалось белье, из таких женщин, которые совершенно не понимаешь, как они умудряются оставаться всегда такими женственными даже в ситуации, когда в хосписе уходит твой любимый человек. Она держала его за руку весь концерт, и когда концерт закончился, они вместе поехали в палату, а я почему-то попросила ее, заходите, говорю, потом в кабинет, просто пообщаться. И, наверное, часа через полтора после этого она зашла, и я по ее виду сразу поняла, что муж у нее ушел. Не то чтобы она плакала в этот момент, или как-то подавленной вошла, нет – расслабленной. Она говорит: Саша умер. Я говорю: Как умер? Вы же только что на концерте, как же так? Вы понимаете, мы заехали в палату, я села к нему на кровать, он протянул руку и хотел поднять ее, я взяла его за руку (у нас очень слабые пациенты, для них порой поднять руку это тоже целое дело). Я взяла его за руку, чтобы помочь, и он говорит: не надо, я сам. И положил руку сюда на блузку и стал расстегивать кофту, пуговицу. А потом рука так сползла вниз – он умер. Люди думают о тех, кого любят, о любимой женщине, или думают о тех, кого любили когда-то и к кому предстоит вернуться.

Такой важный персонаж в моей жизни – баба Маня. Бабушка из деревни Никитино, куда я приезжала всю жизнь, и приезжаю сейчас каждый год летом. Она умерла в 104 года. Умерла так как в книжках пишут, знаете, у себя дома, в своей избе, со своей уже очень пожилой дочерью, за ней ухаживавшей. До конца оставалась в своем уме, и незадолго до смерти пришла – она ходила от дома к дому в деревне, садилась на завалинке, просто чтобы отдохнуть. Иногда что-то говорила – особо, уже знаете, когда ей стало сильно за 90, никто уже в общем не прислушивался, что там она несет про колхоз, совхоз, войну, революцию. И вдруг я что-то затормаживаю у нее, потому что вот какое-то интересное что-то она говорит. Это Ярославская область, там говор такой специфический. И она говорит: «Нюта, милай мой, вот Алеша мой помер – мне 21 год был, я беременная осталась. Он на войну ушел и помер, я молодая была, у меня коса». А она сидит, знаете, валенки такие здоровущие, из них ноги тонкие торчат, такое платье потрепанное, ну какое-то… не знаю, стандартное, деревенское, колхозное. Платок, волосы тонкие, как паутина, белые выбиваются. «Коса была, и Алеша мой. У меня мужчин больше не было. Нюта, ты как думаешь, я к нему попаду молодухой, или с такой жопой обвисшей?» Так что думают люди о своих близких, думают о том, чтобы их помнили.

Совсем недавно в Москве, в Центр паллиативной помощи перевели молодого мальчишку шестнадцатилетнего из Центра Димы Рогачева, потому что случается, что нельзя вылечить, но можно помочь. Он довольно быстро понял, что условия не как в больнице, все можно, все понимают, что впереди, хотя откровенных разговоров с ним не было. Когда я ему сказала: «Дим, че хочешь?» Он говорит: «Ну че хочу, покурить и пива». Ну, покурить, пиво, это в общем мы легко организовали – но дальше все, конечно, не так весело. Мама рядом в палате, мама плачет. С кем-то из врачей сложились более доверительные отношения, и накануне выходных он сказал, что ему очень нужно сделать одно дело важное. Ну какое дело важное – надо купить цепочку и кулончик-сердечко. И вот, несколько человек из Центра паллиативной помощи, медики, они бегали по Москве в выходные дни – и принесли ему на выбор в понедельник много разных кулончиков: сердечко, знаете, такое, со стрелой, сердечко одинарное, сердечко двойное, сердечко расколотое. Он выбрал сердечко. Когда он «ушел», мама забрала это сердечко – и она отдаст его девочке, про которую он думал. А я думаю, что эта девочка, – которая, наверно, живя в такой глубокой глубинке, в бедности, в простоте, в таком городе, где среднестатистический мужик становится алкоголиком и умирает лет в 30-32, выйдет замуж, станет он у нее алкоголиком, умрет, она будет в таких лосинах леопердовых, в калошах, семечки лузгать, – у нее всю жизнь будет этот кулончик. Она всю жизнь будет вспоминать фантастическую романтическую историю, которой ни у одной бабы больше нету там. Она будет помнить этого Диму. А у нас все сотрудники будут помнить Диму, потому что если врач облегчает состояние больного, покупая кулончик с сердечком, то это какая-то невероятная медицинская помощь – паллиативная медицинская помощь называется, хосписная. Для того, чтобы у человека была возможность положить руку на грудь любимой женщины, купить кулон, для этого тоже нужны какие-то условия. Чтобы он был самим собой, ему должно быть не больно, не страшно, не одиноко.

Раньше все это было естественно, раньше люди готовились к уходу из жизни. Сейчас редко в каких семьях про это говорят, но иногда говорят. Мне повезло, у меня с обоими родителями было все проговорено, и мои оба родителя сумели остаться самими собой до конца. Мама, которая основала хоспис. Ее, вообще, главная черта – она всегда заботилась о ком-то, она всегда про себя говорила: я нянечка. И вот она уходя, я стандартно, мы уже обе работали в хосписе, я вполне стандартные для себя задавала вопросы: Мама, ты пить хочешь? – Не хочу пить. Это вот ее последние минуты жизни. Все было очевидно очень, она быстро умерла. Я говорю: А что, тебе холодно? – Не холодно. Больно? – Не больно. Я говорю: Ну а что? Ну должны же быть какие-то стандартные вещи, о чем люди думают перед смертью. Воды, кто подаст стакан воды – она пить не хочет. И она говорит: Валокордин папе накапай. Это фантастическое, вот, человек может остаться самим собой тогда, когда все уже сказано, тогда, когда все распоряжения уже даны. Я пошла на кухню, открыла дверь холодильника (у нас у многих наверное именно в холодильнике стоит валокордин). И мама, услышав вот этот специфический звон бутылочный от холодильника дверцы, последние слова, которые я от нее слышу – не там, у раковины.

Через несколько лет после этого умирал папа, папа человек очень скромный, с прекрасным чувством юмора, и очень любивший музыку. Я всю жизнь росла в этой музыке, в том числе в Шнитке, которого я ненавижу с тех пор. Я читала его завещание, в завещании была написана последняя фраза, написана мной в состоянии трезвого ума, и трезвой памяти под звуки классической музыки. И вот он умирал 4 дня, умирал в больнице, в конце он уже был практически без сознания, мы были все рядом, и очень моя любимая племянница, его внучка, желая, чтобы ему было хорошо, говорила: дедуль, музыку будем слушать? Он закрывал глаза – будем. А что? Сказать он уже не может. Она говорит: давай по алфавиту. Ч – Чайковский. Нет. П – Прокофьев, Р – Рахманинов, Ш – Шнитке. С соседней койки мужик за ширмой, а папа ничего сказать не может, мужик говорит на Ш – Шуфутинский. Тут папа мой открывает глаза, и из последних сил говорит: не Шуфутинский. И я вот понимаю, что Лизка, племянница, которая осталась, ее воспоминания о смерти деда будет вот таким светлым, как у вас сейчас, со смехом. Не Шуфутинский, не надо, лучше Шнитке.

Как правильно? Бывает правильно? О чем правильно думать? Правильно точно совершенно не бывает, но очень хорошо, когда те, кто уходят, подумали о тех, кто остается. Это же мы с вами остаемся с чувством вины, это мы с вами остаемся, и самое страшное – ссора, самое страшное, которая может произойти, ссора, которая происходит на похоронах или на кладбище. Ссора, которая происходит из-за того, что люди не сказали, как надо, что кому, что делать, кого звать, кого не звать.

Бабушка моя, из того поколения человек, 11 года рождения, всю жизнь, между Вильнюсом и Москвой она ездила с чемоданчиком и говорила – это чемоданчик с моим похоронным. Этот чемоданчик стоял у нас за шкафом в комнате. Когда она была в Москве, самое большое мое желание в детстве было – дождаться, когда бабушка уснет, так, чтобы я еще не спала, и залезть в этот чемоданчик, потому что.. что там? Сокровища Флинта. Наконец я открыла этот чемоданчик тайком, там была одежда, которую на нее надо надеть. Бабушка очень скромно одевалась, а там лежал потрясающий сарафан клетчатый, черно-белый, очень красивый. И мне так странно было, почему же она носит какую-то ерунду, а этот сарафан – нет. Еще почему-то этот сарафан был разрезан сзади, прямо ножницами разрезан полностью. Я когда в хосписе уже стала работать – вот эта степень заботы о своих близких… она очень тяжелую жизнь прожила, и она понимала, что одеть умершего довольно трудно – и разрезала свое лучшее платье для своих детей.

Конечно, для того, чтобы было правильно, для этого нужно время.

Для этого мы с вами не должны бояться задавать вопросы, не должны бояться давать ответы. Потому что если вас спрашивает кто-то, или кто-то вам говорит: слушай, там, будешь меня хоронить, или если я умру, то там. Ответ: да что ты, ты еще меня переживешь, простудишься на моих похоронах. Прекрасно, конечно, но все остались недовольны. Этот не сказал, чего хотел, вы не узнали, что нужно. Потом поссоритесь на похоронах, будете жалеть. И вот эта вот честная проговоренность, эта вот подготовка, то что вам дает возможность потом не испытывать чувство вины, на самом деле это же дает вам возможность оставаться самими собой, и это же дает вам возможность вдруг неожиданно честно говорить о своих желаниях. Здесь важно слово «честно». Вы только тогда можете правильно расставить приоритеты и определить, что важно, когда вы знаете дедлайн. Это ведь со всем так: если вы знаете, когда уезжаете, вы успеете сделать ровно то, что нужно, и не сделаете ерунду. Если вы знаете, когда экзамен, вы успеете хоть как-то подготовиться, а если не знаете, что будет жутко страшно, потому что вообще не понимаешь, чего сдавать. Если вы знаете свой диагноз, и если вы знаете, что у вас осталось 3 месяца, или 3 года, то скорее всего вы очень правильно расставите приоритеты. А в хосписе, там где медицина, наконец, соединяется с человеком, присоединяется к человеку. Там, где все сделано так, чтобы было не больно, не страшно, не одиноко, в хосписе открывается неожиданная возможность в этой сумасшедшей жизни быть честным с собой, со своими близкими, честно сказать, чего тебе хочется.

Чего люди хотят перед смертью – хотят селедки, хотят покурить, недавно парень один с рассеянным склерозом, он женщину захотел. Ну на самом деле нет ничего невозможного для руководителя учреждения, если пациент хочет. Ему можно и женщину обеспечить. Прекрасная женщина, ни раз еще к нам придет, я уверена. Скромные желания, и желания с другой стороны, бывают такие совершенно ну такие трогательные, замотанные в ненужных мелочах. Потому что желание, которое было написано на бумажке и опущено в ящик о одном из московских хосписов совсем недавно – прикоснуться к Цискаридзе. Ну че вы смеетесь, вы представляете, женщине молодой, умирающей, понимающей, ЧТО у нее, что она уже не хорошо выглядит, что она желтая, бледная, что у нее тут трубка, тут трубка, тут течет, тут плохо пахнет – она хочет прикоснуться к Цискаридзе. А через 2 дня он к ней приходит вот с таким букетом роз. Сидит у нее у кровати, они беседуют – она, на самом деле, довольно стабильная, ну недели две, на наш взгляд, у нее должно еще было быть впереди. Естественно, ее все фотографируют, естественно, она прихорашивается перед его приходом. Естественно она искупалась, а это трудно тяжело болеющему человеку – искупаться, это дело. Он ушел, а вечером она умерла. Неожиданно для всех, потому что человек сам чувствует, когда он прожил то, что он хотел прожить.

Очень долго в Первом московском хосписе жила женщина – и было совершенно не понятно, ну что это за фантастическое мучение, почему, КАК в ней держится жизнь, почему она не уходит. У нее сын жил в Грузии, какие-то проблемы с документами не позволяли ему приехать. Мы писали консулу туда, консулу сюда, привлекали каких-то там правозащитников, ну нет, и все. Документы не в порядке – нельзя. Наверное через несколько месяцев писем от волонтеров, сотрудников… ну у меня нет больше сил терпеть это – как вот пытка. Единственное, что она хочет– это повидать сына. И я обратилась к Софико Шеварнадзе. Та в свою очередь – в Министерство иностранных дел. Через несколько дней все-таки сделали визу, и к ней приехал сын. И все в хосписе думали, что наверное вот, наверное это ее последний день, она дождалась. Через день я пришла в расчете на то, что она ухудшилась, а мне говорят – хотите в палату зайти? Я захожу, она сидит с сыном, ест сулугуни и пьет вино. Ну, она дождалась. Он уехал в Грузию, и она ушла после этого. И это тоже показательно, что она ушла одна. Потому что когда мы очень любим своих близких, мы их держим, мы их не отпускаем, и они это контролируют как-то.

Очень многие думают, что надо дожить до Нового Года, и пик смертей приходится на вот этот период рождественский и новогодний. Очень многие хотят дождаться, когда внучка родит правнука, когда будет 50-летие со дня свадьбы. Мы контролировать можем значительно больше, чем кажется. И если все проговорено и честно, если все готовы, если все знают правду, то тогда оказывается, что мы можем контролировать свои простые желания, мы можем вдруг осмелеть. Осмелеть, ну это тоже смешно. Цискардзе, это же смелое желание, если бы она была здорова, ей бы в голову не пришло такое сказать, понимаете. Если не больно, не страшно, не одиноко, все то, что культурологически было с нами, было в этой стране, было в этой культуре. Если это получилось сделать, то тогда оказывается, что есть время – фантастическое, драгоценное время. Его, порой, не надо много, на это хватает минут, кому-то на это нужны дни. Но это не много времени, в которое нужно сказать 5 главных вещей друг другу: ты мне очень дорог, я тебя люблю, прости меня, я тебя прощаю, и я с тобой прощаюсь . Вот эти желания, и возможность их осуществить – это те самые 5 вещей. Они проговариваются вот так – налей папе валокордин, купите ей кулон, протянутой рукой к пуговице на груди любимой жены. Это те самые 5 вещей.

Если все понятно, и можно быть искренним, то можно, оказывается осмелеть в нашей дурацкой нелепой жизни, где мы переполнены условностями. До того, чтобы слепая, молодая уходящая женщина говорит: знаете, я всю жизнь мечтала и никогда не могла осмелиться – я хочу такой маникюр, чтобы каждый ноготь яркий и разноцветный. Можно? Она слепая. Ей сделали этот маникюр, она лежала, положив руки на одеяло, и каждого входящего в палату родственника или медсестру она просила назвать, какого цвета каждый ноготь, чтобы убедиться с каждым новым человеком, что у нее действительно каждый ноготь разного цвета.

Время, и открытость, и помощь убирают боль – то, чего мы больше всего боимся перед смертью. Боль, которая лишает нас возможности оставаться личностью, человеком. Убивает возможность думать, и не дает возможность долюбить близкого, доотдавать. Если мы это все убрали – то, пожалуйста, мы можем быть сами собой и мы можем захотеть чего угодно. Мы совершенно точно не думаем перед смертью о смерти, мы думаем о жизни. Хоспис – это возможность от ужасной жизни уйти. И если знать правду тогда, когда мы с вами здоровы, если подготовиться и перестать бояться того, что очевидно и наверняка произойдет с каждым, – гораздо очевиднее, чем рождение детей, замужество, институт, развод, не знаю, все что угодно. Тогда уже можно сейчас подумать, о чем вы хотите думать перед смертью. Тогда получится. Спасибо.

TEDxSadovoeRing проводит крупнейшие конференции в Москве по лицензии TED - глобальной площадки для обмена идеями и опытом в живом формате. ⠀

Призвание

Я всегда хотела быть балериной, и до сих пор хочу. В детстве хотела стать ветеринаром, потому что очень увлеклась книжками о животных, все читала Сетона Томпсона, Джеймса Хэрриота… Хэрриот потом был основой моей дипломной работы и диссертации.

Мама про ветеринарию мне говорила: «Нюта, ну ты что, не понимаешь, что это не кошечки-собачки? Это вот как у Хэрриота. В Москве этого не будет. Это стоять в холодном коровнике, засунув руку по плечо в матку рожающей коровы. Вспомни, у нас на даче в Никитино-Троицком ноги разъезжаются в коровьих лепешках. Вот этого ты хочешь?» Я говорю: «Нет».

Я очень близко подружилась с девочкой, которая сильно заикалась и тогда я начала мечтать стать дефектологом. Еще в школе начала осваивать сурдоязык. Мама поддерживала, ей тоже нравилась эта идея. Потом случились политические и экономические перемены в стране. Был такой период, когда мне два-три частных ученика в неделю приносили столько, сколько родители, оба врачи, получали в месяц. Представляю, насколько это было унизительно для них, особенно для папы с его диссертациями и профессорским званием.

Когда я хотела поступать в мединститут, родители сказали: «Как ты будешь жить? Нет». Отчасти мама меня убедила, а отчасти мне не хотелось сдавать экзамены. На любом экзамене или контрольной у меня такой стресс, что даже если я показываю хороший результат, он совершенно точно не стоит этого стресса.

Я предпочла пойти по пути наименьшего сопротивления. Языки мне всегда давались легко. У меня не было каких-то сложностей с тем, чтобы учить английский, французский, немецкий. Было бы больше времени и денег у родителей - я бы, наверное, еще какой-то язык учила. Мама предложила поступать в иняз. Я училась в спецшколе, и мне очень повезло: когда я ее заканчивала, выпускные экзамены считались вступительными. Так было всего один или два года.

Поступила упрямо, не на переводческий, как все, а на педагогический, потому что мне всегда хотелось преподавать. Мне нравится делать что-то для людей.

Дальше жизнь сама вела. Первый преподавательский опыт у меня был в школе «Ковчег» для трудных детей с аутистическими расстройствами. Мне было семнадцать-восемнадцать лет, параллельно я уже начала работать здесь, в хосписе. Я вообще не видела в этих детях ничего «трудного». Нормальные, совершенно прекрасные дети. Так же, как здесь - пациенты.

Когда я начала работать в хосписе, мне сразу захотелось поступить хотя бы в медучилище. Мама была против, и я осваивала нужные навыки тайком.

У меня всегда получалось быть руководителем. В «Золотой маске» мне довольно быстро директор предложил хорошую должность в международном отделе, но я ушла оттуда, только один проект там вела полностью самостоятельно. В школе я неоднократно за период преподавания отказывалась от должности завуча по английскому. Я понимала, что у меня еще есть куча других дел, и поэтому не смогу не халтурить.

В KasparovChess стала руководителем отдела довольно быстро, с нуля. В «Юкосе» работала личным помощником вице-президента. Не прошло и года с начала работы, и уже мне казалось, что на мне абсолютно все. Я с ним ругалась, потому что я не справлялась с объемом дел и задач, а он замыкал большую часть сотрудников на мне. При этом я от этой занятости, от ненормированного графика, от разноплановых задач, от того, что у людей есть какие-то ожидания, получала удовольствие.

Не подвести

Люди бывают двух типов. Одних, они чтобы шагали вперед, надо похвалить авансом - и человек тогда старается соответствовать. Другим надо оценку чуть-чуть занизить - и тогда там: «Мне трояк?! Да вы что!» Я отношусь к первой категории. Если мне поставить трояк, у меня опустятся руки. А поставьте мне «пять» (хотя я понимаю, что у меня максимум «три с плюсом») - и я порвусь на сотню маленьких медвежат, но сделаю, потому что человек мне доверил. Ощущение, что ты должен соответствовать ожиданиям, вытянуть, не подвести, - моя самая большая катастрофа.

Перемены в моей жизни происходили как-то органично. Не было такого, чтобы я мучительно соображала, куда мне пойти, в какую сферу, как быть, или чтобы я хотя бы день сидела без работы.

Когда заболела мама и появился фонд, нужно было мамино дело поддерживать. Фонда в моей жизни потихонечку становилось все больше, но я была абсолютно уверена, что из преподавания не уйду - мне было очень хорошо на этом поприще. Это обсуждалось и с мамой, и с мужем.

Когда мамы не стало, я поняла, что халтурю в школе. Я пришла к директору в слезах: «Простите меня, пожалуйста, и отпустите, я не могу». Он стал моим первым советчиком: я к нему ходила с вопросами по бюджетной структуре, по взаимодействию с департаментом. Очень важно с любой работы и уходить хорошо, и людей отпускать хорошо.

До недавнего времени я была уверена, что вернусь к преподаванию. Сейчас понимаю, что, наверное, нет: язык уходит, когда им не пользуешься, и та работа, которую я сейчас делаю, обвесила меня столькими гирями…

Запах лени

Первой моей приоритетной задачей в хосписе было избавиться от запаха. Людей не мыли, потому что не было условий. В первую очередь мы купили удобные каталки для мытья лежачих больных и демонтировали ванны в санузлах: лежачих больных в них мыть все равно невозможно. Так мы освободили место для каталок и стали людей мыть на каталках.

Люди привыкли думать, что неприятный, спертый запах неухоженного тела - это запах болезни и старости. Запах кислой капусты, который преследует во многих лечебных учреждениях - это тоже запах ухода за больным человеком, у которого все время на тумбочке какая-то еда. На самом деле все эти запахи - это запахи лени ухаживающих людей, будь то домочадцы или персонал в учреждениях.

Вымытый, чистый пожилой человек, больной или здоровый, пахнет так же, как мы с вами. Может пахнуть духами, может пахнуть гелем для душа или детским мылом. Может пахнуть ополаскивателем для белья, если у него свежая пижама или постельное белье.

Еда тоже может быть вкусной и пахнуть вкусно - даже если нет больших денег, но есть желание. Когда везут по коридору тележку с запеченными яблоками, запах один. А когда мы стали в запеченные яблоки добавлять корицу, которая изначально в меню не входила, ощущения, особенно зимой, стали совершенно другими. Мы пересмотрели меню и организовали цех, где можно печь булочки. Когда везут из кухни свежие, еще горячие булочки, стоит потрясающий запах. Несвежая капуста не выдерживает и куда-то исчезает, забивается в угол.

Когда хамство уходит

Любой посетитель в любом учреждении, в том числе и родственник в хосписе - гость. Для меня это один из ключевых моментов. Место, где гостям не рады - это не мое место, поэтому в первую очередь нужно было сделать центр паллиативной помощи и хосписы гостеприимными.

Когда мы открыли двери на 24 часа в сутки 7 дней в неделю для родственников, а потом для волонтеров, то первое, что ушло - хамство. Вместе с хамством уходят люди, которые не могут выносить дополнительной нагрузки в виде постоянного эмоционального напряжения. Если ты в целом не привык говорить вежливо и улыбаться, а тут все время какие-то бесконечные люди, у таких людей возникает ощущение, как будто в хосписе всегда комиссия. Такие сотрудники ушли первыми.

В целом в паллиативной помощи все люди очень милые, очень симпатичные. Если кто-то был невежлив, хамоват, молчалив, уходил от разговора, то это не диверсия и не желание испортить жизнь пациенту и его родственнику - это просто неумение и отсутствие понимания, как надо. Не учили, не объясняли, не было таких требований, не ставили такой задачи.

Большая часть сотрудников была открыта к изменениям и рада им. Персонал переживал, что уходящим тяжелобольным людям, привыкшим всю жизнь курить, в хосписе это запрещают. Зачем мы человеку портим качество жизни этими запретами?

При надлежащем отношении сотрудники очень охотно раскрываются, теплеют. Говорят: а что, правда можно? Правда, можно собаку привести? Правда, можно оставлять родственников в палате? А что, родственников правда можно просить нам помочь? Я говорю: «Нужно. Родственник должен быть активным и помогающим, а не сидеть и думать, что он беспомощное чудовище и за его мамой ухаживают чужие медсестры». Нужно. Но вежливо, аккуратно.

Откройте двери

Совсем недавно был очередной обход в одном из хосписов. Я говорю: «Ребята, сколько же можно вам говорить: откройте вы эти двери в холл! Ну почему вы все ходите в обход, родственников пускаете в обход… Любой хоспис сделан так, что ты входишь в большие двери, распахнутые в холл, и через этот холл - в стационар». Сотрудники говорят: «А можно?» Предыдущее руководство почему-то решило, что эти двери должны быть закрыты. Они и не замечали, что это неудобно, привыкли. А потом мне на следующий день в WhatsApp присылают: «Двери открыты, все пути стали короче. Спасибо».

Очень трудно внедрять изменения, когда руководство остается прежним. Не потому что они ригидные реакционеры, а потому что у них уже сложилось понимание, что должно быть так, а не иначе. Что родственники пусть лучше дома отдыхают, умрет кто-то - позвоним. Волонтеры нам не нужны: это расписываться в собственной беспомощности, мы и без волонтеров сможем. Дверь на второй этаж должна быть закрытой, нечего родственникам делать там, где документы и администрация…

«Камеры в палатах должны стоять, потому что с помощью камер мы профилактируем некорректное отношение персонала к пациентам», - на все было какие-то свои объяснения. Очень строгая охрана - с переписыванием всех паспортных данных, с унизительной проверкой сумок. «Да, у нас тут наркотики, а вы как думали?» Сохраняя руководителей, ты не позволяешь себе какие-то изменения внедрить быстро.

Чтобы в учреждении быстро изменилось отношение к пациентам, уменьшилось количество жалоб и быстро, без дополнительных вложений выросло качество помощи - откройте двери. Пустите родственников, детей, волонтеров. Доброжелательность возникнет, как только родственник и медик поймут, что они партнеры, а не противоборствующие стороны.

Большинство жалоб связано не с качеством медицинской помощи. Начинаешь копать - нахамили, не объяснили. И в то же время при хорошем контакте в разговоре по поводу смерти пациента родственники сами утешают врача, понимая, что он не Бог, он не смог. Он человек, он имеет право на ошибку. Если всего этого нет, то запах старой кислой капусты - это самое маленькое, что нам может не нравиться за закрытыми дверями.

Сколько можно морализаторства?!

К сожалению, смысл главных родительских уроков мы постигаем, когда мама с папой уже умирают. Я была очень хорошей дочерью и очень непростым ребёнком одновременно. Я отвергала любые уроки и советы. Больше всего меня раздражала мамина фраза: «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой». Когда она это говорила, мне хотелось ответить: «Сколько можно этого морализаторства?!» Сейчас я понимаю, что нет более важного правила в жизни.

В детстве мама меня называла «грязнуля» и «лень перекатная».

Это были два эпитета, которые от меня не отлипали вообще никогда. Я не любила чистить зубы. Когда мама требовала навести порядок, то я заправляла постель, а все, что надо было еще куда-то убрать, просто совала между одеялом и матрасом и сверху прикрывала покрывалом.

Перемены начались лет в 12-13, с появлением своей комнаты. Когда умерла бабушка, мы с сестрой разделились, я стала жить в комнате, которая раньше была бабушкиной. Мне сначала хотелось, чтобы было так же красивенько, как на полках у сестры. Потом стало хотеться уже какой-то аккуратности. Я начала за собой следить. Потом было свое жилье и самостоятельная жизнь с мужем - когда ты понимаешь, что это твое, даже если оно съемное.

Что касается лени, я помню, что уже работая, я вполне могла себе позволить позвонить на работу и сиплым голосом сказать: «Я абсолютно не могу встать сегодня, простите, дома останусь…» - «Конечно!» Сейчас если представить, что мне кто-нибудь звонит таким голосом, первое, что я подумаю - «Скотина…» А ведь не скажешь же: «Быстро на работу пришел!»

Сейчас я возвращаюсь домой хорошо, если к двум часам ночи. Рабочий день никогда не начинаю позже семи. В результате суббота из моей жизни выпадает полностью: я могу только лежать - и всё.

«Я ненавижу отпуска и не понимаю волонтеров»

Однажды я спросила коллегу: «Настя, у вас же две дочери. Вы мучаетесь угрызениями совести, что вы на работе, на работе, на работе без конца?» Она поворачивается и спокойно говорит: «Нет». Я отвечаю: «Как нет? У меня два сына, и то я мучаюсь. Но дочки…» Она говорит: «Мне помогает мама, у меня понимающий муж. Но главное - я же имею право на то, чтобы у меня были разные периоды в жизни? Мне сейчас хорошо на работе». Мне очень понравились ее спокойствие и уверенность в том, что это период, причём нормальный период.

На работе я восстанавливаюсь. Когда я вижу результат, мне от этого хорошо. Если я не вижу результата, я схожу с ума и прихожу домой в таком виде, что лучше бы не приходила. Такая неудовлетворенная мама и жена с кислой миной никому не нужна. Лучше проводить дома меньше времени, но на позитиве, чем с перевернутым лицом и все время думая только о том, что у меня это не получилось, вот это я не успела, вот это я не доделала…

В 21-22 года я могла легко прогулять рабочий день или лекцию, а сейчас я ненавижу отпуска.

Я понимаю, что я абсолютный рабовладелец, что для меня сотрудник-совместитель, у которого есть сторонние проекты, - это просто не сотрудник. Это одна из причин, почему я не понимаю волонтерства.

Я ценю волонтеров и их труд, считаю их совершенно невероятными - но невероятными настолько, насколько для меня невероятны поэты, художники, артисты. Как это можно быть не занятым и иметь свободное время, чтобы пойти поволонтерствовать? А если тебе нравится волонтерствовать, то почему ты тогда не устраиваешься на работу сюда?

Волонтёры – это космос. Без них не произошли бы те изменения, которые преобразили хоспис и паллиативный центр за полтора года. Мне кажется, сейчас уже нет ни одного руководителя хосписа, который бы ни проникся к волонтёрам искренним восхищением и уважением они делают то, на что нет времени у персонала. Их руки или профессиональные навыки бесценны: они читают вслух, делают массажи, маникюр и педикюр, они успевают покормить, пока еда ещё не остыла, они переводят профессиональную литературу, волонтер на машине, зачастую – спаситель.

Со мной трудно подчиненным без энтузиазма. Я стараюсь от них быстро избавляться. Стараюсь окружать себя людьми, которые заботятся об общем деле, для которых нормально задержаться на работе. Для меня человек, который уходит в пять, потому что так прописано в трудовом договоре, - это не тот человек, с которым я буду делать это дело вместе. Дело не сделается, будет страдать результат.

Дайте людям возможность быть эффективными

У нас есть журнал прихода и ухода с работы. Я придирчиво его смотрю.

Если у человека рабочий день заканчивается в пять, а он ушел в 18:30 - уже нормально.

Невозможно при таком количестве дел, как у нас, уходить вовремя. В 20:00 ушел - молодец. Когда я вижу, что в восемь, девять, десять вечера кто-то сидит, - мне становится неловко, я выясню, почему так долго, что случилось, чем помочь. Но внутренне, если я понимаю, что это результат не моего самодурства, а погруженности человека в его дела и интересы, я очень радуюсь. Хотя, конечно, все равно буду говорить: надо уходить домой так, чтобы застать семью не спящей.

Многим людям нравится быть эффективными. Нужно дать им эту возможность. Меня часто упрекают в микроменеджменте, но тут все зависит от работников. Уже есть много областей, где установились скорее партнерские отношения, чем отношения «руководитель - подчиненный». Они для меня намного комфортнее.

Мне очень хочется, чтобы на всех позициях были люди, которые больше меня знают по своей части. В моем представлении любой заместитель по направлению должен быть советником по этому направлению. Как я могу финансисту, или строителю, или главному врачу давать советы в сфере его компетенции? С другой стороны, дельных сотрудников найти всегда сложно. Дураки и дороги - от этого вы вообще никогда никуда не денетесь.

Градусник на батарее

Родители вели довольно светскую жизнь, при том, что они много работали, - ходили в кино, в театры, на концерты, у них было много творческих знакомых. Нас с Машей не брали никогда. Мы были довольно поздними детьми, у родительских друзей дети были намного старше, поэтому общей детской тусовки при общей взрослой не получалось, мы оставались в стороне. Однажды родители пошли на очередной фильм в кинотеатр «Звездный». У нас на кухне была такая стена, на которой было можно писать. Мы с Машкой на этом куске стены написали заявление об отказе от родителей - в связи с тем, что они нас бесконечно бросают и куда-то уходят к друзьям.

При этом мне хватало того объема родительской любви и взаимодействия, который был. Порой мне было даже много - из-за маминого представления о том, как должны расти дети в интеллигентной семье: обязательно нужно ходить икс раз в году в музей, в Третьяковскую галерею, обязательно нужно знать, что это «Девочка с персиками» и кто нарисовал… Музыкальная школа тоже была обязательна.

Огромное счастье, что мои родители не ходили ни на какие родительские собрания и никогда меня никуда не провожали, я ходила сама. Количество прогулянных обязательных мероприятий в моей жизни было довольно большим. На каком-то этапе я поняла, что больше не хочу заниматься французским, хочу заниматься немецким. Наврала «француженке», что у меня скарлатина. Как-то она встретилась с мамой в метро и говорит: «Ну как там Нюта, со скарлатиной?» Мама говорит: «Какая скарлатина?»

Мои родители были фантастически мудрыми. Как-то я полгода не ходила в школу и грела градусник на батарее. Причем так умно грела, чтобы 37. Чтобы и рукой мама не могла определить, и в то же время «постоянное недомогание, сил нет, слабость». Можно лежать, телевизор смотреть, а в школу – никак. И мама думала, что у меня рак мозга! Всю обследовали с головы до ног. Сейчас я понимаю, что она пережила. А потом она застала меня за этим занятием…

Мама не сказала ни звука.

Я догрела градусник, пришла, показала температуру. Прошло еще несколько дней.

Они с папой, видимо, обсудили, как действовать. Пригласили меня на разговор. Хуже разговора в моей жизни не было и не будет никогда. Не могу сказать, что я после этого перестала врать или стала какой-то очень положительной - но я до конца своих дней не забуду ни одной минуты из этой беседы на кухне спокойными голосами, без упреков.

Потом мама выяснила первопричину и перевела меня в другую группу по английскому языку, за что я ей страшно признательна. Не случилось бы этого - я бы не стала преподавателем английского. У меня был жуткий конфликт именно с «англичанкой».

Но и Мамина мудрость имела предел. Когда я вышла замуж так, как ей не понравилось, она со мной полтора года не разговаривала.

Протокол для морально-этических отношений

Незаменимых не бывает, это очевидно. Я тоже заменимая. Сейчас я хочу проложить рельсы для человека, который придет после меня. Я очень не хочу, чтобы паллиативную помощь сделали излишне ресурсоемкой в смысле медицины и того, что можно было бы делать внутри медицинской организации. Хочу, чтобы все процессы были действительно ориентированы на пациента - для этого нужно целый ряд протоколов прописать. Чтобы работа действительно была мультидисциплинарной, чтобы не было главенства врача над медицинской сестрой или медицинской сестры над социальным работником или волонтером.

Человеку в конце жизни можно помочь качественно, только если целая команда с интересом обсуждает, как это сделать. Мы не имеем права воспринимать пациента как «женщину у окна с раком поджелудочной железы». Это приемлемо только там, где женщину у окна с раком поджелудочной железы хотят вылечить от рака поджелудочной железы.

Паллиативная помощь - это все-таки «Евгения Семеновна, у нее трое детей, старшему сыну шестьдесят лет, он одинокий и мама для него все. У младшего сына трое своих детей, они все взрослые, у него младший сейчас заканчивает институт, а у среднего жена вот-вот родит…» Чтобы Евгении Семеновне помочь, надо все это знать. В паллиативе Евгения Семеновна не может быть «женщиной у окна с раком поджелудочной железы». Мне хочется заложить для этого все основы: и финансовые, и морально-этические - они тоже, как ни странно, укладываются в определенные протоколы. Прописать, как измерить качество, что считать движением вперед, а что расценивать как стагнацию.

Очень хочется сделать так, чтобы в структуру мог прийти просто наемный менеджер без идеологии паллиативной помощи и ничего не испортить – по рельсам потому что. Сейчас в благотворительности все дошли до мысли, что нужно воспитывать менеджеров для НКО с определенными компетенциями, что это не должны быть фрики и белые вороны. Понятно, они должны обладать определенными душевными качествами и ориентирами - ну так вы на любую работу ищете человека с определенными качествами!

Если бы в паллиативе не осталось дел

Сначала отдохнула бы месяца три, а потом начала бы копать пляж. Мне очень хочется вести передачу про благотворительность на радио или телевидении. Благотворительность нужна даже в самом развитом и социально защищенном обществе, потому что это не про систему, а про человека.

Мне с каждым - не годом даже, а месяцем, днём - все больше нравятся дача, участок, земля, цветы. Наблюдать, как что-то живое растет, набухает, отцветает… Я уделяла бы этому больше времени.

Если предположить, что время благоденствия наступит не завтра, а хотя бы лет через десять лет, может быть, не сумев быть хорошей мамой, я бы сумела быть хорошей бабушкой или хотя бы свекровью.

Было время, когда мама жутко уставала и просто слезы лила, возвращаясь с работы. Проклиная все на свете, она говорила: «Дожить бы до пенсии - я бы тогда стала у нас в подъезде консьержкой. У меня был бы самый прекрасный подъезд, самый чистый и самый уютный, с цветами…» Я тогда думала: ну что это за лукавство, ну что за ерунду она говорит - какой-то там консьержкой… Но сейчас я понимаю: это совсем не лукавство. Это абсолютно искреннее желание, без ощущения, что ты какую-то недостойную работу делаешь.

Мне нужен результат. Было грязно - стало чисто. Было мятое - стало поглаженное. Было больно - стало не больно. Я по хозяйству люблю делать вообще все. Не очень люблю готовить, потому что я не понимаю, что это за результат, который сразу сожрали. Приготовлю тогда холодец - вот он еще стоит. Или варенья наварил, и всю зиму его едят.

Что будет в конце жизни?

Мой опыт изначально не совсем такой, как у большинства людей, потому что все равно ты впитываешь то, с чем живешь. Когда ты совсем маленький, это просто интересно. Когда умер папа, мы, слава Богу, сумели сделать так, чтобы с ним прощались дома. Было много друзей: папиных, моих, моей сестры, у многих дети.

Моя подружка пришла с четырехлетней дочерью. Спросила меня: «Нют, ты не возражаешь, если я приду с Наташей? Прости, она никогда не видела…» Я говорю: «Да, вообще не обсуждается». Детям это полезно, если там не какой-то ужас-ужас, не рыдают все без конца, а комфортная атмосфера дома. Она подошла и папу потрогала, на маму оглядывается и говорит: «Холодный». В этом «холодный» не было ужаса. Просто интересно: что это дедушка Костя спит - и холодный.

В этом смысле я проходила все те же этапы, что проходят все остальные люди. Сначала тебе просто интересно, потом ты обязательно представляешь себя умершим, все остальные рыдают - они же очень виноваты перед тобой, и только на похоронах они поймут, как тебя не ценили. Ты представляешь, как ты умер так, умер эдак… И такой весь прямо в белом платье.

Потом приходит страх потери родителей. Потом он переходит в понимание неизбежности этого. Потом приходят первые осознанные потери - когда уходят бабушка, дедушка, знакомые люди. Первое ощущение - что отрывается часть твоего сердца. Человек умер, но для тебя он остался с тобой.

Потом, когда появляются свои дети, начинаешь бояться своей собственной смерти - не потому, что ты боишься смерти, а потому, что ты понимаешь, что объем ответственности другой. Ты не можешь себе больше позволить экстремально водить машину или делать другие подобные вещи. Это нормальные для любого человека этапы.

Если говорить о влиянии профессии, я могу оценить какие-то изменения в себе по реакции других людей. Няня, которая работает у нас дома, говорит: «Я, пока к вам не пришла работать, вообще не знала, что столько людей умирает». Все, кто трудится в фонде «Вера», в хосписе, в Центре паллиативной помощи, живут в ситуации, когда каждый день кто-то умирает. Мы не размышляем на эту тему специально, просто понимаем: все умирают - дети, пожилые, счастливые, несчастные…

Счастливы те люди, которые не знают, что такое паллиативная помощь, и еще пока не осознали, что она им нужна. А жить и понимать, что тебе не помогут, когда тебе будет плохо, когда ты будешь умирать - это кошмар.

Сколько раз в нашей жизни звучит «будет кому стакан воды подать в старости»! Когда так говорят, особо не задумываешься, что за этими словами скрывается. В системе наших координат все время есть это: а что будет-то в конце жизни? Человек построил себе платформу, которая поможет ему достойно из жизни уйти? Но поскольку темп жизни такой сумасшедший, никто из нас эту платформу, к сожалению, себе не строит. Мы живем так, как будто никогда не умрем.

Паллиативная помощь - это замена нормального антропологического, культурологического отношения к уходу из жизни, которое было у наших бабушек, дедушек. Может, оно вернется к нам, это было бы неплохо.

Смерть - это не конец

Я никак не представляю себе, что будет после смерти. Но то, что смерть - это не конец, совершенно для меня очевидно. Мне даже слово «вера» в этом смысле кажется неподходящим. Зачем сеять сомнение в душах людей словом «вера», если это настолько очевидно?

Человек - это больше чем белки, аминокислоты и прочее. Мы не про клетку. Мы друг про друга, друг для друга, мы память, мы эхо… Человек продолжается, просто продолжение для всех разное. Кто-то продолжается в детях, кто-то - в созданных им произведениях искусства, кто-то - в фейсбучных заметках… Люди бы не продолжались ни в чем, если бы они заканчивались распадом на элементы и гниением.

Энергия, сила ушедших людей, как ни странно, значительно более могущественная и созидательная, чем у живущих. Возьмите политику, благотворительность, науку - то, что дают нам ушедшие, несоизмеримо больше того, что эти люди давали своему окружению, пока были живы.

Это касается не только людей, это и про историю, и про прошлый опыт, и про знания. Как-то мой папа увидел, как один мальчонка лет четырнадцати, увлекающийся химией, изучает учебник. Папа стал задавать ему какие-то вопросы, и тот легко давал ему ответы. И папа мне говорит: «Представляешь, как интересно! То, для чего нам требовались годы осознания, он просто читает на двух страницах - и для него это само собой разумеется. Как это?»

Все, что ушло, что осталось в прошлом, не влияло бы на нас так, если бы мы были конечны. Если брать нашу сферу, Вера Васильевна за семь лет после своей смерти в масштабах страны сделала несравнимо больше по сравнению с тем, что она сделала за те годы, когда возглавляла хоспис.

Если человека нельзя вылечить…

Даже когда я очень уверенно произносила журналистам фразу «Если человека нельзя вылечить, это не значит, что ему нельзя помочь», - все равно у меня было ощущение неправды. Я очень хорошо понимаю, что я говорю это про хоспис, который основан мамой. А если мы с вами в масштабах страны будем говорить про отделения, где уходят люди, - все окажется не так. Да, если человека нельзя вылечить, это не значит, что ему нельзя помочь. Но почему же в таком количестве мест не помогают?

Есть ощущение, что мы обещаем больше, чем можем сделать. При этом я хорошо понимаю, что если ты двигаешь какую-то тему, то ты, безусловно, должен создать идеальную картинку истины. Пока ты не нарисуешь всем, как должно быть, люди так и не придут к этому. Я считаю, что у нас получилось. Мы абсолютно у каждого, даже у того, кто не сумел получить помощи или обеспечить ее своим близким, создали уверенность в том, что если человека нельзя вылечить - это не значит, что ему нельзя помочь. Если помочь не смогли, это значит, на каком-то этапе был капитальный сбой.

Суметь помочь - это побыть рядом, это обеспечить запасом расходников, памперсов, обезболивающим. А дальше что? Когда ты человека избавил от боли, помыл, убрал грязь - то, чего больше всего боялась Наталья Леонидовна Трауберг, - что, все уже? Сразу человеку стало хорошо? Но у него без этой боли, грязи и унижения еще может быть несколько месяцев очень зависимой жизни. Несамостоятельности, ухудшения физического состояния, погружения в большую интоксикацию от болезни. Еще ближе момент расставания с родственниками. Как быть со страхом и одиночеством.

Человеку уже не больно - и что? И дальше оказывается, что когда не больно, нет унижения, комфортно и чисто, мы не умираем, а живем. Оказывается, что человеку нужно то же самое, что было нужно, когда он не болел, только он приоритеты научился по-другому расставлять.

Последний дедлайн

Надо умирающему человеку говорить правду о прогнозе или не надо? Если вам скажут, что у вас экзамен по японскому завтра, то вы упретесь, хоть что-нибудь, но сдадите завтра. Если вы будете знать, что вам нужно сдавать японский через три года, то вы поймете, что через два лучше все-таки нанять репетитора. А если я вам скажу, что когда-нибудь, возможно, в вашей жизни вам придется сдавать японский?

То же самое с информацией о неизлечимом заболевании. Если человеку устанавливаешь дедлайн в пределах месяцев, года, пары лет, - он расставляет приоритеты иначе. Вы понимаете, что вам вот это и вот это надо отложить, потому что иначе вот это и вот это вам не успеть. Получается, без физического страдания умирающий человек живет намного ярче, чем живут те, у кого дедлайн не обозначен. Уходит суета, уходят ненужности, на которые мы с вами тратим кучу сил, энергии, тратим дорогущее время - свое и своих близких. В паллиативной помощи пациенты умеют радоваться, умеют улыбаться, не боятся плакать.

Жизнь на всю оставшуюся жизнь

Качественной паллиативную помощь можно назвать тогда, когда мы создали для человека условия, в которых он может своему близкому сказать пять основных вещей: «каким ты был важным для меня человеком»; «я тебя люблю»; «прости меня»; «я тебя прощаю» и «прощай». Они говорятся не на пике физических страданий, а на пике любви, которая наступает перед расставанием, если мы все-таки справились с физической болью, убрали эти жуткие симптомы и позволили человеку увидеть, что жизнь есть и что ей можно насладиться.

Недавно пациентка одного из хосписов бросила в коробочку желаний желание «А мне бы с Цискаридзе познакомиться». Никто не ожидал, что у нее меньше суток жизни впереди. Мы думали, что это две, три недели, месяц. Но когда для нее этот праздник случился, к ней пришел Николай Цискаридзе с цветами и сидел с ней разговаривал, ей было так хорошо! Она ушла в эту же ночь, потому что отпустила себя. Можно ли сказать, что исполнение ее желания ускорило ее уход на тот свет? Нет. Зато можно сказать, что ощущение полноты жизни и понимание того, что с ней произошло что-то невероятное, которое у нее появилось, позволило ей спокойно уйти.

Все мероприятия в хосписах - пикники, шашлыки, поэтические чтения, музыкальные вечера, совместные кинозалы - происходят потому, что людям это нужно. Когда ты не сумел вылечить, но смог помочь, убрал симптомы - осталась жизнь. На всю оставшуюся жизнь. А жизнь наша состоит из общения, из того, что мы люди, мы – друг про друга. Когда в центре паллиативной помощи на прогулке знакомятся пациенты из разных отделений, с разных этажей, и женщина говорит молодому человеку: «Я вас приглашаю в кинозал, у нас сегодня кинопросмотр», - и они последние недели жизни ездят на кровати с этажа на этаж и вместе смотрят кино, они счастливы.

Недавно внук пришел к бабушке с баяном и показывал, как он научился играть, пока она лежит в Центре паллиативной помощи. Сколько бы у этой бабушки ни осталось, она хочет знать, что ее мнение для внука важно, что он растет, развивается, что он счастлив, что он вообще герой - на баяне играет! Столько в этом тепла, и столько мудрости в том, что родители привели его вместе с баяном! Да, он неумело перебирает пальцами, получаются какие-то смешные звуки, но в ней столько обожания, когда она на него смотрит!

А сколько людей планирует и остаток своей жизни и то, что будет после, если понимает, что происходит! Мальчик Тимур, находившийся под опекой детского хосписа, захотел получать каждый день подарок. Его мама возмутилась: «Ты что, сынок, с ума сошел, что ли? Люди тебя спрашивают от души, а ты что говоришь?» А потом оказалось, что он собирал их для мальчика, который жил в не очень благополучных условиях, и завещал все свои игрушки этому мальчонке. Он это делал осознанно. Его мама будет вспоминать этот случай и его душевные качества больше, чем ужасы, которые они вместе перенесли, пока боролись с болезнью.

Мы не идем на выборы, потому что мы думаем - сколько их еще будет, этих выборов, они ничего не меняют. А женщина в хосписе мне сказала: «Вы что! Это последний, может быть, раз в жизни, когда я на судьбу страны могу повлиять! А вдруг мой голос решающий?» В такие моменты понимаешь, что на самом деле хоспис - это все-таки про жизнь.

Что спросить у Бога?

Я верю в Бога, но как-то очень странно. Я очень люблю разные обряды. Мне в этом смысле повезло, что у меня такие разные корни. Папа еврей, при этом совершенный космополит из нерелигиозной семьи. Мама православная, крещеная, но выросшая в Литве в католичестве и очень любившая католичество - и при этом очень уважавшая папины этнические корни.

Мне нравится и Пасха, и Пейсах, и Рождество, и Ханука, но я категорически не религиозна. У меня вызывает раздражение все, что придумано для того, чтобы контролировать слабых, недообразованных и особенно тех, кого нельзя вылечить.

Если бы была какая-то религия, которая действительно по-настоящему говорит про то, что Бог един, то, наверное, я была бы очень преданным ее адептом. Мне ужасно не нравится все это разделение и споры о том, где истина и у кого ее больше. Богу смешно на это все смотреть, наверное, - или, скорее, не смешно, а очень грустно.

Я верю в жизнь после смерти, я в ней абсолютно убеждена. Равно ли это «я верю в Бога», я не знаю. У меня нет вопросов, которые я хотела бы Ему задать. Очень страшно знать, когда наступит тот самый дедлайн, и сразу ставить себя в рамки правильно заданных приоритетов. Когда мы не знаем, что будет, сомневаться, делать ошибки, прощать себя за эти ошибки намного проще.

Я точно верю, что всем как-то возвращается за содеянное, что можно даже и на этом свете сполна получить и плохого, и хорошего. Я ненавижу, когда про болезнь начинают рассуждать: «За что?» Извне всегда лучше думать «для чего». Но внутри себя люди обычно знают ответ на первый вопрос - про самих себя, естественно, а не про мужа или ребенка. До тех пор, пока есть какие-то представления о морали и о том, что такое хорошо и что такое плохо, довольно странно отрицать существование высшей справедливости.

Любовь - это ответственность

Идеальная любовь бывает только в кино или в книжках. А в жизни оказывается, что она совсем другая и что это совсем не так просто. Я могу начать говорить банальности: «Вот у меня родители, они так друг друга любили…» Они страшно друг друга любили. Но когда я к маме пришла с какими-то жалобами на свою семейную жизнь, она меня спросила «А ты правда считаешь, что я с папой была каждый день беспредельно счастлива?» Я отвечаю: «Да». Она говорит: «Ну ты дура…»

Сейчас я жалею, что мама мне не рассказывала про какие-то сложности в своих отношениях с папой, а мне казалось, что это просто идеал. Я неоднократно говорила ей, что они своими прекрасными семейными отношениями разрушили мою жизнь и жизнь моей сестры - потому что такому идеалу невозможно соответствовать.

Любовь точно есть, и она точно - движущая сила. Чем взрослее становишься, тем больше это слово, как ни странно, приобретает вес. Его не так просто становится произносить. «Я люблю тебя» - это очень, очень, очень обязывающий текст. Любовь, на мой взгляд, совершенно не означает, полного приятия или полного прощения. «Я люблю тебя» - это ответственность самого высокого уровня за человека и перед человеком.

Я точно понимаю, что «любовь никогда не перестает» - это про то, насколько большое место в нашей жизни занимают те, кого мы любим, независимо от того, умерли они или живы. Когда ты не хочешь сделать больно человеку, которого ты любишь, - это тоже про любовь. В любви много труда и сил, и боли тоже много.

Просто болтать с детьми

Давно не было, чтобы я отдохнула - и у меня еще осталось бы время, прежде чем выходить на работу. Когда у меня было меньше работы и один ребенок, мы бесконечно могли строить с ним LEGO, железную дорогу и читать. Мишке вообще в этом смысле не повезло, потому что он уже наслоился на тот объем занятости, когда ты совершенно точно не можешь свою жизнь строить под него или его встроить в свою жизнь. У меня вообще не было времени на качественное общение с ним.

Сейчас в свободное время я или сплю, или занимаюсь делами, которые не успела сделать. Идея о любом походе в гости или на день рождения вызывает мысль: «Ну столько же есть дел!» А когда эти дела заканчиваются, то больше всего хочется побыть одному. Я не бываю одна вообще, мне это очень тяжело.

Дальше хочется побыть с мужем вдвоем и не мучиться угрызениями совести, что у тебя еще есть несделанная работа, неотвеченные письма и дети, которые тоже нуждаются во внимании. А вот следующее - хочется побыть с детьми.

Если бы это все произошло, то я бы хотела с детьми просто болтать про все на свете. Нет ничего ценнее, чем быть им другом. Мне кажется, это самое главное, самое основное, что вообще можно детям дать, - дружбу и уверенность в том, что они могут ко мне прийти всегда. Неважно, что вообще в их жизни случилось, что они натворили, не натворили, счастливы, несчастливы, ошиблись, поступили в институт, не сдали экзамены, развелись, влюбились, оступились…

Надеюсь, что для того, чтобы это было так, вовсе не обязательно каждый день читать им на ночь. Когда есть возможность прилечь рядом с Мишкой, я ему пою. Я люблю петь независимо от того, Мишке или нет. Иногда он засыпает, говорит: «Мам, не пой». Я говорю: «Миша, терпеть! Мама поет!»

Недавно была смешная ситуация: мы сходили с Ильей в театр и вернулись, наверное, в пол-одиннадцатого вечера. В это время дети не спят, а у меня обычно разгар рабочего дня. Я пришла домой в жуткой растерянности: что это? что делать с ними?

Я поняла, что не хочу отвечать на эти все sms-ки, письма и сообщения по работе. И выяснилось, что пока я тут работаю, у меня Лева на гитаре научился играть, а Миша стал английским заниматься, и ему нравится то, что происходит у него в мозгах. Лева какой-то потрясающий и смешной… Странно, но я начала его записывать на телефон вместо того, чтобы смотреть ему в глаза. Я потом сорок раз это все переслушивала в какие-то минутные паузы на работе, потому что хотелось сохранить в памяти.

Миша залезает на руки - я понимаю, что он уже тяжелый, но все равно приятно, что залезает пока. Здорово, что семья и дети есть, но я чувствую себя эффективной на работе, а дома - нет. Я чувствую себя бесконечно виноватой перед детьми и мужем, хотя понимаю, что сейчас я на работе нужнее. А если, не дай Бог, ситуация изменится, и я стану нужнее дома, - то, конечно, я приоритеты поменяю и буду дома столько, сколько надо.”

Видео: Виктор Аромштам,

Текст: Анна Данилова
Фотографии: Анна Данилова и из личного архива Нюты Федермессер и фонда “Вера”

Когда разговариваешь с Нютой Федермессер, считаешь каждую минуту — время учредителя фонда помощи хосписам «Вера» и руководителя Центра паллиативной медицины слишком дорого, чтобы тратить его впустую. Так думаешь ты, сама же Нюта никогда не поторопит, не перебьет и не покажет, что в это время ее телефон разрывают звонки, сообщения и письма по десяткам вопросов одновременно. Она, как всегда, спокойна, иронична и с ходу дает понять, что для беседы о благотворительности и хосписах не стоит надевать «скорбное лицо».

Фонд помощи хосписам «Вера» тратит много сил, чтобы объяснить обществу, что хоспис - это про жизнь, а не про смерть. Как думаете, люди со стороны понимают это?

— Нет, пока нет. Главная проблема в паллиативной помощи на сегодняшний день — отсутствие на нее спроса. Люди вообще не понимают, что это, зачем нужно, что с этим делать. Ведь кто-то даже этих слов не слышал — хоспис и паллиатив. Выбирая новый слоган для фонда помощи хосписам «Вера» — «Жизнь на всю оставшуюся жизнь», — мы проводили исследование, какие ассоциации вызывает у людей понятие «хоспис». Оказалось, это страх, смерть, боль, одиночество. Вот поэтому люди не хотят понимать, боятся. И они стараются максимально отгонять от себя мысль об обращении за помощью в хоспис, даже если у них дома кто-то тяжело болен. Именно поэтому мы решили, что точно берем этот слоган. И основная задача — за три ближайших года такой ассоциативный ряд поменять. Наша любимая фраза, с которой фонд «Вера» прожил больше десяти лет — «Если человека нельзя вылечить, это не значит, что ему нельзя помочь», — четко и как-то очень правильно вошла в сознание людей и определила место хосписа в системе здравоохранения: это дом для тех, кого нельзя вылечить, но кому можно помочь. И в головах у людей закрепилась эта фраза. Это была, к сожалению, работа не Минздрава, не медиков, а только фонда «Вера». Кстати, это довольно смешно, но в самом начале, лет 10 назад, когда эти плакаты только-только появились в московском метро, нам стали звонить и спрашивать: «Скажите, пожалуйста, это фонд борьбы с наркоманией?» (смеется ). Сейчас таких вопросов уже никто не задает.

Что вы делали или собираетесь сделать, чтобы вместо вопросов появлялось понимание?

— Мы смогли сформулировать, что одна из ключевых проблем — отсутствие спроса на качество жизни в конце жизни. Люди просто не понимают, что такое хоспис. Как вы можете хотеть съесть устрицу, если даже не знаете, что устрица съедобная. Точно так же здесь. Мы решили, что у нас две основные информационные задачи. Первая — изменить этот ассоциативный ряд, потому что хоспис — это действительно про жизнь и про любовь. Вторая — создать спрос на паллиативную помощь, проинформировать людей, что последние дни жизни можно провести достойно. Последние дни жизни и умирание, кстати, - два совершенно разных понятия. Знаете, если смерть человека наступила быстро — сбила машина, например, — люди вспоминают его последние дни: «Надо же, действительно, он как чувствовал, перед смертью простился». Или, вот, у меня был приятель, который погиб, разбился на машине. Очень хорошо помню, что его мама на похоронах говорила: «Вот я пришла домой, а там раковина разобранная, он ее начал чинить и не починил. И кофе стоит недопитый». У нее всю жизнь это в голове — недочиненная раковина, недопитый кофе и недопрожитая сыном жизнь.

Стало очевидно, что нужно совершенно иначе все это людям объяснять. Вот если мы сформируем понимание, что такое паллиативная помощь и хоспис, люди начнут ровно этого и требовать. Когда приходим в стоматологический кабинет, мы знаем, что там нам сделают превентивное обезболивание. То есть сначала получим инъекцию, а потом нам будут лечить то, отчего нам больно. До этого было иначе. Нам начинали сверлить, и мы говорили: «Ай, вы что! Какой кошмар!» И врач отвечал: «Что, уколоть? Ну, давай, трусиха, уколем!» А еще раньше такие вопросы вообще не обсуждались. Идти к зубному было больно. Зуб удаляли без анестезии, ты вцеплялся в подлокотники или в маму, если маму пускали, и она была рядом. Сегодня ты знаешь, что зубного можно не бояться, потому что место лечения обезболят и это обеспечит комфорт. С паллиативной помощью то же самое. На самом деле, в процессе умирания все достаточно предсказуемо, если человек умирает от прогрессирующего хронического заболевания. Опытные врачи, работающие в этой сфере, расскажут и объяснят родственникам и пациенту, что и как будет происходить. Могут успокоить и снять не только боль, но и страх перед неизвестностью. Есть масса вещей, которые можно обсудить, проговорить, чтобы унять тревоги. Это работа на опережение тяжелых симптомов, погружающих близких людей в состояние ужаса и ада, если смерть происходит без нашего сопровождения. А если шагну чуть-чуть дальше, я вам скажу, что паллиативная помощь и акушерство — это примерно одно и то же. У нас говорят: «А что, раньше рожали под кустом, серпом перерезали пуповину, и ничего, нормально». Когда врачи стараются снижать детскую и материнскую смертность, это они работают на опережение. Врач в акушерстве в начале жизни и врач в паллиативе в ее конце — это врач, который сопровождает процессы. Тут нет задачи вылечить, потому что родиться и умереть — это не болезнь. Это нормальный процесс. Есть задача — сопроводить два очень трудных момента: предупредить сложности, тяжелейшие компоненты, которые могут появиться, и на опережение их отработать. И, второе, нужно донести до людей, поселить в их головах понимание, что паллиативная помощь — это наше право на достоинство, на то, чтобы твои последние дни прошли без боли, грязи и унижения.

Георгий Кардава

Вы часто сравниваете хоспис с домом…

— Хоспис и есть дом, последний дом. И место любви. Здесь тоже, на самом деле, все довольно просто. Если между нами проговорена правда, если мы перестали друг другу врать и сказали самое главное: «Я умираю, ты это знаешь, я это знаю», то мы начинаем ценить оставшееся время. И тогда мы становимся достаточно мудры, чтобы дрянь и шелуха уходили в сторону. И люди действительно живут. Пациенты хосписа радуются любой погоде, для них нет плохой, потому что любая — прекрасна. Они радуются гостям. Или, наоборот, легко могут сказать: «Вот этот пусть ко мне больше не приходит». У них осталось мало времени, они больше не будут из вежливости чего-то терпеть. Они радуются какой-то любимой еде, лучу солнца, да даже тучам радуются. Для меня удивительной историей стали выборы в хосписе и в центре паллиативной помощи, потому что я впервые видела по-настоящему осознанно голосующих людей. Один мужчина сказал, что не голосовал ни разу в жизни, даже при Советском Союзе все это игнорировал, а сейчас проголосует, потому что у него не будет другого шанса. Женщина была, которая в прямом смысле слова умерла через две-три минуты после того, как проголосовала за Путина, предварительно погладив его фотографию на плакате. И так нежно сказала: «Мой, мой». И это было совершенно невероятно, мы с ее сыном стояли и смеялись от трогательности картины и такого наивного выражения чувств — очень открытого, чего люди на голосовании не делают. Обычно они с суровыми лицами ставят галочку. И после этого я ей сказала: «Ой, слушайте, у меня закончились значки “Я выбирал президента страны”, сейчас сбегаю и принесу вам». Убегаю, через три минуты возвращаюсь и понимаю: сын сидит с ней рядом и еще не видит, а я уже вижу и говорю: «А мама ушла». И это какая-то фантастическая жизнь на всю оставшуюся жизнь, потому что последнее, что ты сделал в жизни, — выбрал президента. Смешно и трогательно.

Наверное, для многих неожиданно увидеть в хосписе эту «Жизнь на всю оставшуюся жизнь»?

— Когда мы собираемся в больницу или хоспис, то заранее, только выйдя из метро или из машины, надеваем скорбное лицо и готовимся страдать и сочувствовать. А на самом деле пациентам совершенно не хочется тратить оставшееся время на то, чтобы получать это сочувствие. Они отметят ваши новые туфли, скажут — красивые серьги, хорошая прическа. Скажут то, чего вам не скажут тысяча человек за пределами хосписа. Они замечают и говорят именно то, что мы так хотим слышать и никогда не слышим, потому что, рассчитывая на уйму времени впереди и его бесконечность, мы не говорим друг другу главного. Мы позволяем себе поссориться, хлопнуть дверью. «Я тебя ненавижу, давай разведемся», — вот это все. А там только «Я тебя люблю». «Прости, люблю, прощаю, ты лучший». Это ведь в расставании так всегда. Когда мы с ребенком поругаемся, а потом в школу провожаем, все равно его обнимаем: «Крокодил любимый, иди поцелую». Уезжаешь отдыхать, в самолет садишься, стараешься, чтобы остались дела в порядке, родителям позвонишь. А здесь люди расстаются навсегда, и они это знают. Даже если это не проговорено, они посмотрели друг на друга и уже молчанием все сказали. Это концентрация жизни и концентрация любви. Это очень чувствуется, когда вы приходите в хоспис. Там совершенно другое течение времени, какая-то дыра между мирами. Все медленнее, спокойнее. В первом московском хосписе, который в центре Москвы, расцветают крокусы, когда везде еще снег. Там какая-то потрясающая черешня, которая больше нигде в этой части нашей страны не растет.


Георгий Кардава

Посетители перестают бояться, когда оказываются в хосписе?

— Давайте на конкретном примере. К нам недавно приезжал с визитом Сергей Собянин. И было понятно, что он боится хосписа, так же как любой другой человек, который там никогда не был. Он пришел нервный и первое, что сделал, — замечание фотографу и охраннику: «Что это такое, тут медицинское учреждение, тут тяжелые люди, вы что тут ходите передо мной фотографируете, а вы в наушник свой что-то говорите. А ну-ка все отсюда!» Я говорю: «Сергей Семенович, вот хоспис, давайте покажу вам все». И вижу, как он начинает смотреть по сторонам, и у него, как у каждого родственника, каждого волонтера, которые приходят в первый раз, ступор. Никаких кафельных стен, плохого запаха, рыдающих родственников в черном. Бежит собака. Он изумляется, а я говорю: «Это собака-волонтер. Не к вашему приходу, не подумайте, просто у нас есть собаки-волонтеры». Он сразу реагирует: «У меня тоже собака». Потом я говорю: «Сегодня в хосписе люди расписываются, можем зайти в палату поздравить молодоженов». И мы приходим в палату, где сразу понятно, кто тут пациент. На кровати лежит бледный, зеленый Толя, а Оля суетится рядом. И он так аккуратно-аккуратно начинает с женихом разговаривать, и в этом аккуратном разговоре Толя произносит фразу: «А на двоих с Олей у нас семеро детей». Сергей Семенович меняется в лице и говорит: «Вот это вы даете!», а следом сразу протягивает ему по-мужски руку. И я понимаю: все, лед сломался, страх ушел, мэру уже совершенно неважно, что перед ним умирающий человек. У них случился мужской разговор. Правда, понимаете? Это место правды, где она вылезает в секунду. Фальшь уходит, напускное уходит, поэтому хоспис — про любовь. Но до тех пор, пока мы не сделаем это достоянием общественности, мифы останутся. Надо открывать двери, надо запускать волонтеров, надо рушить эти дурацкие стереотипы.

Вы разрушаете стереотипы в том числе и при помощи фейсбука, где у вас огромная аудитория. Как находите на это время?

— Уделять этому время стало практически невозможно, из-за чего испытываю угрызения совести и очень страдаю. У меня дикое количество ненаписанных постов в голове и важнейших текстов. Я вообще так устроена, что мне, чтобы понять что-то, надо написать. Как минимум проговорить, произнести вслух — я все-таки филолог по образованию. Это касается любого компонента моей работы. И если я написала текст, то обязательно его вслух прочитываю, проговариваю, чтобы понять, правильно ли у меня расставлены слова и акценты. И я прямо физически страдаю, что не успеваю. Нужно больше рассказывать, больше фотографировать. Мне нужны фотографии жизни в хосписе и центре паллиативной помощи. Мне нужны фотографии волонтеров, репортажные фотографии того, что происходит, и какие-то хотя бы минимальные комментарии к этим кадрам. Ведь цель — именно снятие барьеров, информирование. В общем, я очень осознанно к этому отношусь и слежу за подписчиками и их реакцией. В результате живу с телефоном в душе, в туалете, на отдыхе. Говорю старшему сыну: «Слушай, с тобой невозможно сидеть за столом, я тебя все время вижу с телефоном, опусти его наконец». Он отвечает: «А с тобой?» Ведь я сижу точно так же, только у меня телефон не перед носом, а лежит на столе. И я вижу, на каких-то совещаниях все как порядочные слушают и записывают, а я сижу и отрабатываю моторику пальцев.

Пациенты хосписа замечают и говорят то, чего мы так хотим слышать и никогда не слышим. Потому что, рассчитывая на уйму времени впереди и его бесконечность, мы не говорим друг другу главного

Если говорить о тенденциях в сфере благотворительности, какие сейчас происходят изменения?

— Мне кажется, становится меньше благотворительных мероприятий, особенно в Москве. Может, в других городах и регионах это еще нарастает, а у нас уже сходит на нет, потому что Москва — город, живущий в диком темпе, которому очень быстро все надоедает и который быстро от всего устает. Попробуй сейчас позвать народ на благотворительный аукцион. «Фу, мы уже были на таких 20 раз». «Ну и что, что будет Ургант вести, все равно это все уже было». Нужно все время придумывать новые и новые способы. И еще сейчас, слава Богу, мы можем наконец сказать, что благотворительность становится не модой, а нормой. И тот факт, что люди стали подписываться на рекурентные платежи (ежемесячные постоянные платежи. — Прим. «РБК Стиль» ), как раз значит, что мода сменилась сознательностью. Модно — это когда ты купил определенную неслучайную сумку и ходишь с ней, чтобы все видели, обращали внимание, обсуждали. Рекурентные платежи — уже норма, и это абсолютное счастье. Благотворительность — это ведь не что-то невероятно высокое — «благо творить». Нет, «donation» — более мирное и иного штиля слово. И даже слово «жертвовать» мне тоже не очень нравится, потому что нет в этом никакой жертвенности. Это просто твоя гражданская сознательность. Чехов писал, что в дверь каждого счастливого человека нужно стучать и напоминать, что есть несчастные. Так вот и в совесть нужно стучаться и напоминать, что кому-то хуже. Удивительно сказал про хосписы академик Лихачев: они очень важны нашему обществу, в котором уровень боли превзошел все мыслимые пределы. И хоспис — это возможность оправдать свое существование, помочь. И здесь важно, что весь пафос уходит. Для нас всех благотворительность сейчас уже становится гигиеной. Вот как мы понимаем, что нельзя не почистить зубы утром, не посмотреть фильм «Лето», так же понимаем, что нельзя не быть подписанным на рекурентные платежи того или иного фонда. Рано или поздно, увы, беда придет в каждый дом. Помогая другим, мы помогаем прежде всего себе, потому что получаем уверенность, что эта гигиена общества и на нас тоже распространится, успокаиваем себя. То, что мода на благотворительность, как нам кажется, проходит, означает не что она уходит, а приобретает совершенно другие масштабы. Прибегая к сравнениям из мира моды, раньше благотворительность была кутюром, а теперь становится прет-а-порте. Давно пора.

А что касается деления на публичную и непубличную помощь?

— С пониманием отношусь к людям, которые говорят: «Да, я готов помогать, но непублично». Понимаю их мотивы, но хочу их всех встряхнуть и прокричать: «Это неправильно!» У нас только все стало приходить к норме, но для этого нужно приложить еще столько усилий. Нам жутко не хватает ролевых моделей. Людям хочется опираться на кого-то, кому они доверяют, кого привыкли видеть по телевизору, в газетах или журналах. Мы пока не имеем права помогать тихо, мы должны помогать громко. Известный человек может за один раз привлечь 1000 неизвестных людей, которые подпишутся на рекурентные платежи, и безответственно как раз молчать про благотворительность.


Георгий Кардава

Сейчас, например, можно купить футболку с принтом (футболка «Не жизнь, а сказка», выпущенная в честь одноименной книги Алены Долецкой. — Прим. «РБК Стиль» ) в поддержку фонда помощи хосписам «Вера». Тоже одна из форм публичного заявления, еще и модная.

— Да, это все очень важно. Я вот вообще немодный человек, не знаю всех этих тенденций, имен. Мне важно, во-первых, чтобы было удобно, а во-вторых, невыпендрежно. Одежда — это самовыражение, ты одеваешься так, как себя видишь. И когда смотрю условный «Модный приговор», меня охватывает боль за людей: да, они стали очень красивыми, преобразились, но до этого момента, когда все ругали, была она, а теперь какая-то совершенно чужая тетенька, уже не она. Я просто обожаю принты — где угодно, потому что это про тебя. Ты никогда не наденешь футболку с надписью, которую с собой не соотносишь. И это никогда не выйдет из моды, это будет актуально всегда, потому что дает возможность сказать все с закрытым ртом. На днях я поменяла фотографию профиля в фейсбуке: теперь я в футболке с надписью «Осторожно! Не корригирую свою речевую продукцию», которую мне подарил член нашего правления. И какое-то невероятное количество людей уже сказали: «Нюта, мы хотим такую же». И я уже ищу, кто мне напечатает эти футболки, уже считаю, сколько мы сможем на них заработать, запоминаю тех, кто захотел, чтобы они потом не смогли откосить (смеется ).

Любой в футболке «Жизнь на всю оставшуюся жизнь» — это человек, который несет удивительные знания в мир. Каждый человек в футболке Алены Долецкой — это тот, кто несет тепло. Любой в футболке «Я не корригирую свою речевую продукцию» — человек, на груди которого на самом деле написано «Прекратите врать». И это все очень важно. Любым способом мы должны доносить до людей информацию, что они имеют право на достоинство и обезболивание в конце жизни.

Людей, занимающихся благотворительностью, часто спрашивают про эмоциональное выгорание. Вы с ним сталкивались?

— Я не верю в эмоциональное выгорание. Если человек правильно выбрал сферу деятельности, то его работа — не выгорание, а «загорание». Она поднимает до небес. Если мне совсем хреново, я иду в стационар к пациентам и родственникам. Мне бывает тяжело в чиновничьих кабинетах, очень сложно заниматься финансами, я от этого просто вешаюсь. Непросто даются многие аспекты работы, но только не те, про которые как раз говорят: «Ой, как, наверное, тяжело в хосписе-то, у вас же больные “выздоравливают”, как мухи, как вы там справляетесь?» Да прекрасно справляемся. Более благодарной сферы в медицине нет, потому что ежесекундно чувствуешь свою полезность. Заходишь в четырехместную палату и не можешь оттуда выйти, потому что там четыре человека, и каждому ты нужен: свет ярче сделать, штору расправить, окно открыть; дует, тепло, холодно, повернуть ногу, чашку помыть, попить дать, зубы поправить, ухо почесать — это бесконечность. Ты и секунды не чувствуешь, что не у дел. Мы ведь все рано или поздно умрем, но то, что каждым своим движением, каждым действием ты приносишь человеку очевидную пользу, — настоящий наркотик. Это так тебя зажигает и уж точно не выжигает.

В паллиативной помощи родственники, которые потеряли ребенка, маму, мужа, брата, приходят к нам в гости годами, чтобы выразить признательность. Какое тут эмоциональное выгорание? Я сдохну, наверное, от усталости, но не от эмоционального выгорания (смеется ). Если меня отключить от работы, я сойду с ума. Выгорает тот, кто не на своем месте. Думаю, это касается любой области. Вот, работая в банке, я бы, наверное, точно выгорела. Хотя, думаю, скорее бы взорвала его (смеется )...

Центр паллиативной медицины на улице Двинцев работает больше года. Теперь им будет руководить Нюта Федермессер – дочь В. В. Миллионщиковой, создатель и президент фонда помощи хосписам «Вера».

Что такое ЦПМ?

Центр паллиативной медицины начал работать в феврале 2015 года. Это стационар на 200 коек и выездная служба помощи неизлечимо больным пациентам, зарегистрированным в Москве, с онкологическими и другими заболеваниями, такими как тяжелые необратимые последствия травм, дегенеративные заболевания нервной системы в поздних стадиях заболевания и т.д.

Это не хоспис – и по сравнению с хосписами, у центра несколько иные задачи. Сейчас ЦПМ – это единственное в Москве учреждение, где паллиативная помощь оказывается взрослым пациентам не только с терминальной стадией онкологии, но и другими заболеваниями. Это позволяет быстро и без очереди поставить на учет любого пациента, нуждающегося в паллиативной помощи, и госпитализировать его при необходимости, чтобы оказать первоочередную помощь, например – подобрать схему обезболивания.

Что должно измениться в ЦПМ?

Мы надеемся, что постепенно центр станет «одним окном», через которое пациент и его семья смогут получить рекомендации о лечении и уходе дома в стационаре.

ЦПМ также будет служить методическим центром, где смогут учиться сотрудники хосписов и паллиативных отделений, где будут разрабатываться рекомендации по лечению, уходу и организации работы, чтобы помощь во всех учреждения была одинаково качественной.

А развитие выездной службы ЦПМ должно обеспечить равный доступ к помощи для всех пациентов — особенно в районах, где нет своего хосписа (ВАО, ЗАО и Новая Москва).

Почему назначили именно Нюту?

Назначение Нюты директором центра говорит о желании руководства здравоохранения города привести работу ЦПМ в соответствие с хосписной философией и лучшими стандартами, с учетом знаний и практического опыта сотрудников Первого московского хосписа им. В. В. Миллионщиковой и самой Нюты.

Нюта с 17 лет работала добровольцем в хосписах в России и Великобритании. На ее глазах и с ее помощью Вера Васильевна Миллионщикова и Виктор Зорза 20 лет назад создавали первый в Москве хоспис на улице Доватора, 10. В 2006 году Нюта основала Фонд помощи хосписам «Вера», который начинал с поддержки только Первого московского хосписа, а сегодня сотрудничает с десятками хосписов по всей России, помогает семьям с неизлечимо больными детьми, дает сотрудникам хосписов возможность учиться и повышать квалификацию.

Также Нюта входит в состав Общественной палаты Москвы второго созыва, является членом Совета при Правительстве РФ по вопросам попечительства в социальной сфере и членом Правления Ассоциации профессиональных участников хосписной помощи.

Как это повлияет на работу фонда?

Нюта остается в фонде «Вера» – в составе правления. Директором фонда будет Юлия Матвеева, которая давно работает в фонде и которая последнее время фактически руководила многими рабочими процессами.

У фонда появятся новые задачи на этот и последующие годы. Сейчас мы помогаем первому и второму хоспису, детскому паллиативному отделению Морозовской больницы и пациентам благотворительного детского хосписа «Дом с маяком». К этому списку прибавятся еще шесть московских хосписов и ЦПМ, а значит – количество подопечных фонда вырастет в несколько раз и нам еще больше, чем когда бы то ни было, будет нужна поддержка благотворителей.

Понравилась статья? Поделитесь с друзьями!
Была ли эта статья полезной?
Да
Нет
Спасибо, за Ваш отзыв!
Что-то пошло не так и Ваш голос не был учтен.
Спасибо. Ваше сообщение отправлено
Нашли в тексте ошибку?
Выделите её, нажмите Ctrl + Enter и мы всё исправим!